«Битву жизни» и «Реку Потудань» С. Женовача я посмотрела подряд, причем «Битву» — почти через год после того, как московская критика, за редкими исключениями, вяло прожевала премьеру, сообщив, что это практически читка с текстами в руках, «шпаргалка Диккенса», усыпляющее зал диетическое блюдо бессолевой диеты, содержащее, правда, витамин С, необходимый для жизни. Или битвы с нею…
«Мы не писаем, не какаем, читаем Тору, сколько можно!» — уже в устной форме характеризовали последние работы женовачей московские остроумцы, раздражаясь фарисейством, показной аскезой, почти сектантским (с их точки зрения) образом жизни и бесполым морализаторством Студии театрального искусства, никак не желающей спустится из сфер платонического на грешную землю…
Ощущение, что Москва наигралась и заскучала. Как всегда. Тем более что она слезам не верит, а у Диккенса что, как не слезы, моря и океаны их?
Как хорошо побывать на спектакле через несколько месяцев после премьеры… И убедиться сперва, какая дивная вещь эта «Битва жизни», а на следующий день — какая прекрасная «Река Потудань».
Буквально каждую статью о Женоваче хочется назвать «Дом, где сохраняются сердца, или Идея господина Дома» («ПТЖ» № 42). Программа театра отличается постоянством, и почти во всех спектаклях — дом, семья, поколения. Как идея. А поскольку мысли материальны, а истинные желания сбываются, чудесным образом Студия обрела Дом, лучше которого нет во всей Москве, да и вообще. Совершенно в духе диккенсовской рождественской сказки возник меценат, пожелавший не афишировать себя и отстроивший женовачам сцену на Таганке, в служебном дворике бывшей золотоканительной фабрики Станиславского, в здании, где играл когда-то, кажется, любительский театр Алексеевых. Даже если это не так — хочется думать, что так, что женовачи обрели законное театральное дворянство и сбылась сказка про беспризорника, оказавшегося лордом…
Дом (хоть убей, не хочется писать «театр»), придуманный Александром Боровским, — его очередная декорация, но к спектаклю жизни. Вы проходите через квадратный «университетский» дворик (театр — университет! Что касается храма, то он буквально в нескольких шагах от театра). Можно посидеть на деревянных лавочках и рассмотреть стену с портретами «основоположников» (эта стена — словно огромный лист из тетради в клетку. Учиться, учиться и учиться!). А дальше вы попадаете в чистые «заводские» залы из крашенного светлой краской кирпича (театр — фабрика, производство!), но с чистыми деревянными полами (театр — Дом!). Вас встречает в фойе «многоуважаемый шкаф», еще какая-то вполне домашняя мебель (кажется, венские стулья…), лампы. Ничего офисного, ничего нарочито-театрального, все просто и элегантно, как декорации Боровского, которые обычно не напрягают мощью метафор, а одевают пространство спектаклей в простую и стильную черно-белую одежду, создавая среду обитания. В этом доме хочется жить, возвращаться туда снова и снова.
Победивший род
«Рождественская повесть о любви» «Битва жизни» так вписана в пространство зала, что до конца первого акта не понять, где кладка настоящая, а где бутафорская. Двери и кирпичные стены гостиной Джедлеров повторяют стены и двери зала — и мы будто оказываемся в гостях, в теплом доме маленького городка, на месте которого когда-то проходила великая битва. А теперь здесь танцуют при свечах под живую музыку (кларнет, скрипка и гитара — Т. Гимранов, Л. Сивелькин, А. Каркач), тут горит камин, возле которого милые люди грызут яблоки и читают. Что? Роли. Ведь каждый играет в жизни роль, следующую реплику которой не знает, но интересуется… С текстом можно расходиться, запаздывать, роль может тебя вообще не устраивать, но иронизируй не иронизируй, а книга написана Автором, и будь добр — осваивай страницы…
Листочки в руках дают то отстранение, без которого сюжет Диккенса сыграть серьезно невозможно, это был бы абсолютный ситком.
Уже не в первый раз Женовач ставит книги, словно предназначенные для сериала. Лакомым куском был «Захудалый род», а уж «Битва жизни»! Если просто пересказать сюжет — все колумбийско-аргентинские «Татьянины дни» померкнут и стыдливо свернутся в своих телевизионных ящиках. История о том, как младшая дочь доктора Джедлера, прелестная Мэрьон, бежала в день приезда своего благородного и любящего жениха Элфреда с непутевым и расточительным эсквайром Майклом Уордном, как все были в горе целых шесть лет, как неутешно скорбели и плакали покинутый жених и любящая старшая сестра Грейс и как любовь к Мэрьон сблизила их до такой степени, что они поженились и стали счастливы, — это уже на добрый десяток серий. А уж рассказ о чудесном появлении Мэрьон через шесть лет и ее признание в том, что она бежала, почувствовав скрытую любовь сестры Грейс к Элфреду, пожертвовав собой ради двух дорогих ей людей и дождавшись их прочного воссоединения, — это настоящий сериальный хэппи-энд. С точки зрения современного человека, Мэрьон — абсолютная «крейзи», потому что любовь к Элфреду и сама-то Грейс не осознавала, так в чем проблема?! Прибавим истории о том, как под влиянием самоотверженной Мэрьон перевоспитался вертопрах-эсквайр, как счастливо вышла замуж преданная служанка Клеменси, а также побочные сюжеты об адвокатах Крегсе и Сничи и их семьях, — и еще десять серий в кармане!.
И именно этот материал, который просто просит превратить себя в телевизионный бред, Женовач решает безо всякой сентиментальности, с юмором и грациозным отстранением. Конечно, это история только о высоком, все персонажи соревнуются в благородстве, здесь нет не только злодеев, но и просто недостойных героев. При этом никакого намека на кондитерский конфликт «хорошего с еще лучшим», потому что речь идет о соответствии каждого с неким идеалом, с вертикалью.
А поле битвы — сердце человеческое. В одной из первых сцен желторотый юнец Элфред (студент Андрей Назимов) говорит о том, что не только на поле боя, но и в обыденной жизни есть место человеческому подвигу и настоящему героизму. И что это еще труднее, потому что борешься с самим собой. Такова первая опора, на которой держится «Битва жизни». А вторая… терка для мускатных орехов, поскольку именно на ней иронически начертано: «Поступай с другими так, как ты хочешь, чтобы поступали с тобой». И вот слуги (это особенно прелестно!), дивная Клеменси Ньюком — Мария Шашлова и хозяйственный Бенджамин Бритен (не путать с композитором, у которого в фамилии два «т») — Александр Обласов сидят и обсуждают этот постулат: «Не знаю, настоящая ли это философия…». Никакого Канта и категорического императива они не знают, но и в их простых сердцах есть место интеллектуальному подвигу.
Как и «Захудалый род», это история семьи, но семьи не распавшейся, а сохраненной. И счастье, по Диккенсу, получает лишь тот, кто доказал свое благородство. А доказали все без исключения. И снова живет дом — тот, где сохраняются сердца.
Что делает «Битву жизни» полной противоположностью сериалу? Сосредоточенность не на сюжете, а на интонации. Не интрига, а синхронная интриге постоянная оценка героями текста и сюжета Диккенса, того прекрасного времени, в котором мы уже не живем, хотя хотелось бы, старинных правил и нравов… Глядя в листочки, современные молодые люди иронизируют над патетикой, изумляются словам и поступкам своих героев (невероятно!), восхищаются ими, дразнят партнеров. В начале второго акта они читают текст — как в первый раз, не зная, что дальше, так же, как не знают, что будет дальше, их персонажи, а в какой-то момент беременная Клеменси буквально зачитывается романом, вгрызается в него, как в яблоко, поражаясь и ходу дел, и своим словам, написанным на страницах… Она глотает яблоко и текст кусками, а оторвавшись, начинает действовать.
Это театральный мир, где никто не исчезает и покойный Крегс (Сергей Аброскин) может появиться, когда прочтут строчку «покойный Крегс». Ведь текст никуда не делся, можно перелистнуть назад — и Крегс снова будет жив и невредим. По законам книги. И вечной жизни.
На вручении «Золотой маски» С. В. Женовач сказал: «Спасибо всем, кто пробовал и ошибался в этой работе». В спектакле играют не только старшие, но и младшие дети СТИ (сестры Грейс и Мэрьон — студентки Екатерина Половцева и Мария Курденевич). Тот спектакль, что видела я, был сработан филигранно, на легком дыхании, с мимолетностями и печалью о том, что «время постарело на шесть лет»…
Сокровенные люди
Мы приходим к женовачам в дом, а в хорошем доме гостей кормят… Перед спектаклем «Река Потудань» красноармеец (Александр Обласов) вручает вам алюминиевую кружку с чаем, на общем деревянном столе зрительского буфета разложены сало, хлеб, лук. Сидим, едим. Говорят, кормить — это идея А. Боровского, и перед новым спектаклем по Чехову «Три года» (он вышел только что) зрителей поят чаем с крыжовенным и вишневым вареньем, которое так любил Антон Павлович. Надо б съездить, попить чайку…
А тут был хлеб с салом. И Малая сцена — просто комната, перед которой все тот же красноармеец останавливал каждого, отнимал мобильник и аккуратно вкладывал его в определенную ячейку для сохранности. По периметру зала — табуретки для тридцати зрителей, словно сделанные руками старого столяра, отца Никиты Фирсова. По стенам — выщербленная линия, трещина. Подсвеченная, она и становится этой самой рекой Потуданью…
Слово такое «По-ту-дань». Дань чему-то «по ту» сторону. Это чуть ли не самый платонический рассказ Платонова, при том, что он не просто о великой любви, но о той любви, которая парализовала плоть Никиты Фирсова, как лед сковывает воду Потудани, он — о непроговоренном и о той Любови, Любе, которая радостно думала: «Пусть я буду с ним вечной девушкой, я потерплю!», но ночами плакала. А решив, что Никита не ушел от нее, а утопился, кинулась в ту же реку сама…
Когда-то в интервью Руслан Кудашов рассказывал, как, поставив «Реку Потудань», они приехали на реальную Потудань и в ее истоке оказался святой источник. И что вода в реальной Потудани не бывает ниже + 4.
А Люба простудилась почти до смерти…
Авторский голос разложен на три роли, и первую щемящую ноту одинокой тишины задает Сергей Качанов — Отец. Разглядывает нас, стесняясь, а в глазах его — и тоска, и любопытство, и неловкость старого, никому не нужного, но еще в силе человека. Весь спектакль он будет не без интереса наблюдать жизнь сына и чуть что — кидаться помогать ему. А помощь — это унести-принести доски, которые сперва стоят свежеструганной стеной, приготовленные к строительству жизни, а потом они с Никитой будут делать из них гроб Любиной подруге, сгоревшей от тифа, и несколько досок унесут. Ну и еще кое-что по столярному делу, шифоньер там, детскую кроватку на будущее… Качанов играет трогательное, беззащитное, щемящее родительское одиночество в пустом доме, куда «придется, видно, ему, старику, взять к себе хоть побирушку с улицы — не ради семейной жизни, а чтоб, вроде домашнего ежа или кролика, было второе существо в жилище: пусть оно мешает жить и вносит нечистоту, но без него перестанешь быть человеком».
Один из рассказов Платонова назывался «Сокровенный человек». Жанр спектакля — «сокровенный разговор». Здесь ничего не объясняют, Никита и Люба — в метре от нас — живут своей жизнью, они сцеплены друг с другом светлыми, ясными взглядами, сосредоточены на своем, прекрасном и неясном, чему они не знают названия и не ищут объяснения. Завет быть как дети выполнен абсолютно органично. Нигде не фальшивя, они проживают два часа на крупном плане с редкой подлинностью. «Способность краснеть — самое характерное и самое человеческое из всех человеческих свойств», — говорил Ч. Дарвин. В «Потудани» герои краснеют, вот вам крест! Люба Марии Шашловой, худая, с длинными, большими, почти подростковыми жестами, постоянно подтягивающая чулок на резинке, хорошеет от пришедшей любви с каждой минутой, и светлые, какие-то родниковые глаза ее — от истока Потудани — омывают Никиту (Андрей Шабаршин) — не матерого солдата, а такого же чистого ребенка, как и она, и от того же истока. Только Люба по-детски, мгновенно и деловито, переключается с Никиты на учебник по медицине, а робкий Никита ни на что переключиться не может, он заворожен, парализован Любой, ее прекрасностью, и подавлен собственным несовершенством перед величием своей же любви. Собственно, скованность, мужская бесполезность его — от невозможности соответствовать Любе. Актеры весь спектакль замечательно играют… волнение. Разное. Но всегда это волнение первого эмоционального опыта, первого прикосновения, боязни приблизиться к сокровенному, потерять его. Они играют забытую стыдливость. В спектакле (не в рассказе) получается, что Никита уходит от Любы не из самоотречения, а из эгоизма: слаб мужик, проще спрятаться и ковырять свой пуп. А женщина в это время утопится — вот и вся разница.
Когда Никита возвращается — Люба, сидящая в платяном шкафу — их деревянном домике, который он покинул, — так измучена и больна, ее душит такой кашель, что едва ли есть надежда на жизнь. И если у Платонова они встретились на жизнь, то в спектакле встречаются на смерть. На ее смерть. Любы обхватывает Андрея, судорожно и всепрощающе обнимает его так, как обнимают на прощание, а не при встрече.
Спектакль, сделанный из свежеструганных досок, и сам свежеструганный, он как будто пахнет свежим деревом на мартовском солнце, когда со ствола стесали кору. А под снятой корой — нежный и гладкий ствол…
Спасибо этому дому, не пойдем к другому…
вся пресса