50 ЛЕТ СЕРГЕЮ ЖЕНОВАЧУ
– Наше искусство сейчас активно изучает аномалии и крайности. Или откровенно развлекает. Вы же можете поставить спектакль про то, имеет ли право считаться истинным христианином человек, слишком привязанный к своим близким. Вы ощущаете, что плывете против течения?
– А я по-другому и не могу — Тот, кто занимается театральным сочинительством, всегда должен идти поперек. Если ты что-то чувствуешь, через тебя идет что-то (даже не понимая, что именно), мучает, тревожит, и ты не успокоишься, пока не попытаешься это выразить, — это и есть то, без чего нельзя заниматься театром. А попытки угодить, попасть в рейтинг, сделать, как все, не имеют отношения к творчеству. И если сейчас таких меньше — ну, что ж поделаешь. Хотя молодые люди тянутся к творчеству, но — как говорится в «Андрее Рублеве» у Тарковского — секрет потерян. Жизнь требует не творчества, а обслуживания. Я очень благодарен людям, которые верят в наше дело. И бывает — проходит время, и на что-то начинаешь смотреть по-другому. Время нужно немного опережать.
А еще мы должны все-таки заниматься природой драматической игры, сочинять спектакли для зрителя, а не ограничиваться лабораторными поисками, которые никто не видит. Хотя и на поводу у зрителя идти не стоит. Надо искать золотую середину.
Главная проблема — современная драматургия. Без нее театр не может. Но когда я вижу одну литературу, без какого-либо театрального взгляда на мир, это грустно. Ну, придумайте какую-то свою театральную игру — что же вы все с диктофонами-то ходите. Найдите какой-то новый парадокс, образ. А не пишите под копирку.
– Ваша студия существует уже больше года — как за это время изменились ваши ребята? Как они проходят испытание медными трубами?
– Трубы как раз и не ощущаются — слишком много работы. У ребят возникает личная жизнь. Мальчики становятся мужьями, девочки — мамами. Студийность — это настроение и взаимоотношение. То, что быстро улетучивается. Я убежден, что нельзя ограничиваться только работой в «Студии», надо общаться и с другими режиссерами, и в кино сниматься. Очень радуюсь, например, за нашу Машу Сехон — она организовала две музыкальные группы и сама поет в них. Мне бы вообще хотелось, чтобы в нашем будущем доме проходили и вечера прозы, поэзии, и концерты. Чтобы творческое начало ребят все время раскрывалось по-новому.
Когда мы репетировали с мальчишками «Игроков», девчонки приносили нам чай с баранками. На 23 февраля сняли для ребят фильм, устроили для них гонки на машинках. Год назад отправили их на пейнтбол. А мальчишки на 8 Марта подарили им полет на воздушном шаре. Когда еще были студентами, развесили фотографии девочек на всем пути от «Арбатской» до ГИТИСа и подписали — «мы вас любим», «поздравляем». Постоянно меняются книгами, фильмами, что-то обсуждают. Во время репетиций «Захудалого рода» все подсели на моего любимого Бергмана. И все репетиции обсуждали его фильмы. Я все жду — когда же они выдохнутся. Не выдыхаются. В театре «Мастерская Петра Фоменко» уже устраивают детские праздники — настолько там детский сад разросся. Это и есть театр-дом.
– А вы не пытались устраивать им какие-то сильные эмоциональные потрясения, вроде работы в больнице, в морге?
– По-моему, это неправильный ход. Наша профессия основана на воображении, а не на реальных фактах. Все могут увидеть трагедию, но не все могут художественно ее осмыслить, а это самое главное. Когда ты видишь много жестокости и потрясений, ты не сможешь мыслить художественно. Иногда человеческий опыт очень мешает. В нашей жизни столько испытаний, что специально провоцировать ничего не надо. Наши ребята пережили пожар в общежитии на Трифоновке. Да и человеческих потерь хватает у каждого. Подглядывать за страданиями — это ремесло. Плохо, когда ремесло начинает тобой править. Как Тригориным, который бросался фразы записывать. Жизнь не всегда интереснее выдумки. Мы порой смотрим на жизнь глазами Феллини или Эфроса.
– Расскажите, пожалуйста, о вашей «мирской» жизни — откуда вы родом, как пришли в театр?
– Я из семьи военнослужащего. Родился в Германии. После моего рождения папа подал в отставку. Выбрали Краснодар. Учился я неважно, и мудрые родители оставили меня в покое. Тем более у меня старший брат был медалистом, спортсменом, а я как-то шел своим путем. Классе в третьем попал в кружок массовиков-затейников. Потом был драмкружок, народный театр. Со своей внешностью я переиграл там много немцев, Баб Ег и всякую нечисть. А классе в седьмом посмотрел на гастролях спектакли Анатолия Эфроса — «Ромео и Джульетту» и «Дон Жуан». У меня даже язык не поворачивался спорить, тот или не тот актер выбран на эту роль. Я просто знал: Джульетта — только Яковлева, Грачев — Ромео, Волков — Лоренцо. Еще я точно понял, что не хочу быть на сцене, а хочу это все организовывать. Есть прямые учителя, а есть косвенные. Без тех спектаклей я бы многое в этой профессии не понял.
Конечно, я очень хотел поехать к нему учиться. Но в 17 лет страшно, мама не отпускала, и в краснодарском Институте культуры режиссуре учили тоже замечательные педагоги из Ленинграда. После окончания института я отслужил в армии, потом организовал молодежный любительский театр. Из-за болезни не попал в год набора Эфроса и пошел к Фоменко — я много слышал про его ленинградские спектакли от наших педагогов. Тогда уже вышел фильм «На всю оставшуюся жизнь» — один из лучших о войне. Если бы не Петр Наумович, не было бы нашей «Студии». Это он передал мне курс, который теперь стал театром.
– Ради вашего театра Малую Коммунистическую переименуют в улицу Станиславского…
– Она была Малой Алексеевской — в этом районе жили те самые Алексеевы. Восстанавливается историческая справедливость — не ради нашего театра. Чтобы не путаться в Больших и Малых Алексеевских, назвали улицей Станиславского. Она Москве нужна.
– История знает много случаев, когда театр, получив новое здание, начинает переживать не лучшие времена. Не боитесь?
– Без своего угла невозможно работать. Спасибо Эскиной — в Доме актера мы репетировали «Захудалый род». Спасибо Фокину, спасибо Центру «На Страстном». Но мы все время на чемоданах. И эта суета начинает доминировать. Хочется же театром заниматься. Сесть, отдышаться, помолчать и начать работать. Хочется иметь свой уголок — свой гримерный столик, зеркальце, диван, чтобы вздремнуть между репетицией и спектаклем…
Сцена — она вымаливается. Малый театр велик, потому что там сцена намолена веками. И каждая сцена раскрывает по-разному твой спектакль. В Малом хочется говорить немного торжественно и возвышенно. В МХТ — личностно, интимно. На сцене Центра Мейерхольда, который стал для нас вторым домом, хочется играть конкретно и точно. На любой сцене есть «волшебная точка», как ее называл Бергман. Может, всего квадратный метр, может, пять на шесть, — это место отовсюду видно и слышно. Великий Давид Львович Боровский всегда перед началом работы над спектаклем садился в пустом зале и долго смотрел в пустое пространство, пытаясь увидеть будущий спектакль. Для меня это и есть чувство театра.