Слова в спектакле все же есть, и немало; без них невозможно
движение сюжета. Чехова совсем без слов уже ставили и в
пластике, и в драме. Женовач и Боровский написали пьесу «по
мотивам», сократили монологи и диалоги, убрали линии
нескольких персонажей, перемонтировали сцены.
Для чего? Допустим, чтобы победить усталость текста,
добраться до сердцевины чеховского мифа. Наконец, изменить
самим себе в своей верности автору.
Спектакль открывает Фирс: осторожно просунув голову в
разъем занавеса, оглядывается, потом медленно, неспешно
занавес отдергивает. Он красного густого цвета — той самой
вишни, что сушили, мочили, возами отправляли в Москву и в
Харьков… И больше отправлять никогда не будут. Красный —
цвет плодов сада: спектакль идет в финале его истории, финале
сада, каким он был возможен на земле.
Молча, широко и угрюмо шагая, мужики в тулупах вносят на
сцену чемоданы, кофры, коробки, вертикальные,
прямоугольные, круглые. Они забивают все свободное
пространство: заграничный багаж дивы. Имение идет с торгов,
жизнь подорвана, накренилась, а весь дом перегородили
парижские кофры. Барыня впархивает на сцену нездешней
птицей: роскошный туалет, налет звездности, невиданная
шляпа в перьях.
Эта шляпа приводит на память народное
выражение «чудо в перьях»: в речи Раневской
слышится птичье курлыканье, квохтанье,
щебет. Но вдруг она взорвется непристойной в
голой открытости истерикой.
Раневской принято сострадать по умолчанию: жертва
неудачных обстоятельств, мать, пережившая трагедию самой
страшной, какая может быть, утраты. Не то здесь. Раневская в
этом спектакле слегка Аркадина. Зеркальце — вещица, с
которой она не расстается, часто проверяя, как выглядит на
фоне — сада, дома, прошлого. Она и не слышит почти ничего,
даже к ней обращенного. Но есть в Любови Андреевне нечто
завораживающее; все как привязанные двигаются за нею по
комнатам, не сводя глаз, ловя каждый звук.
Рискну предположить: команда делателей спектакля в эту
Раневскую вложила мужскую неприязнь к определенному
женскому типу: суетному, требовательному, эгоцентричному. В
ней словно растворена досада мужчин — высокой
декоративностью, бессмысленностью и мягкой
разрушительной силой такой женской природы. Возможно, это
и помогло Ольге Калашниковой создать сложный,
противоречивый, объемный образ.
«Недотепа» — презрительное словцо Фирса припечатывает всех
неумелых обитателей жизни, но главная среди них она. И руки,
согнутые в локтях, ладонями вверх, без слов твердят: ничего не
знаю, ничего не хочу касаться, избавьте меня… Знаковый жест
капитуляции перед реальностью, с ее трудами, бременем,
непостижимостью. Мимоходом обидела Петю, не усмотрела за
Аней, бросила Шарлотту, отмахнулась от Гаева, ничем не
помогла Варе — поглощена своим, собой. Только Яша, наглый,
вороватый, подернутый подлецой, как жирком, останется с нею,
остальные разбредутся.
Глядя на эту Раневскую, понимаешь: сад обречен.
Лопахин (Иван Янковский), по старой памяти еще
завороженный «барыней», сперва чертит мелом на полу план
спасения, размечает участки. А в финале, купив сад, затирает
ногой меловые следы. Он тоже поглощен собой, своими
планами, новый человек, одетый с иголочки, поддергивает
жилет, сдвигает шляпу. И у него тоже есть главный жест — руки
в стороны: дескать, смотрите, каков я! Чего добился! Чего еще
добьюсь…
…Многое выражено без слов. Варя (хорошая работа Дарьи
Муреевой) и Аня (Елизавета Кондакова), оставшись одни,
наклоняются друг к другу, лоб ко лбу, заговор сестер. Гаев
(Алексей Вертков) все замирает, будто позирует для парадного
портрета. Яша (всегда убедительный Вячеслав Евлантьев)
шарит в барских вещах, тащит Дуняшу за ширмы, спиной
повернувшись, выхлебывает шампанское.
В финале Варя вдруг бессильно ударит
Лопахина, пойдет его хлестать, вымещая горечь
несостоявшегося. Ну а с шаркающей походкой
Фирса, Юрия Горина, в спектакль входит старая
театральная культура.
Повторяющаяся ключевая мизансцена: режиссер собирает
героев вместе на сцене: каждый со своей темой, иллюзией,
одиночеством. Рваные реплики, полутьма. Наглядно и
очевидно: «все враздробь».
Чем тут занимаются Женовач и Боровский? Режиссурой
воздуха, режиссурой паузы, полнотой молчания. Как всегда,
безукоризненная музыкальная стихия Григория Гоберника.
Замечательно Дамиром Исмагиловым решен свет: рассеянный
сумрак, в котором мерцание чеховской горькой сложности
ощутимо почти физически.
В финале Гаев и Раневская никак не могут уйти, покинуть дом,
будто застряли в минувшем, завязли в его волглом безвоздушье.
И кому как не Фирсу, персонажу, забытому самой историей,
задернуть над нею тот же занавес. Конец сада. Этот же красный
цвет скоро сметет множество садов на земле. В черную коробку
сцены входит грядущее.