В пьесах Антона Чехова почти всё действие происходит на словах. Однако художественный руководитель Студии театрального искусства Сергей Женовач пошел другим путем и почти лишил речи главного героя в своей новой постановке «Чеховъ. Ивановъ. Слова. Слова. Слова». Над спектаклем работала любимая команда режиссера: художник Александр Боровский, художник по свету Дамир Исмагилов и композитор Григорий Гоберник. В главной роли — Алексей Вертков. «Известия» побывали на премьерном показе и рассказывают, каким получился этот эксперимент.
У Сергея Женовача, идейного лидера Студии театрального искусства, с Чеховым давние, почти семейные отношения. Это уже пятое обращение режиссера к драматургу. После недавней постановки «Чеховъ. Вишневый садъ. Нет словъ», почти целиком сыгранной в безмолвии, новый спектакль выглядит не продолжением, а уточнением найденного метода, несмотря на антагонистическое название «Чеховъ. Ивановъ. Слова. Слова. Слова». Разница принципиальная: в «Саду» тишина была коллективной утратой, здесь — персональной виной.
Пьеса «Иванов» — один из самых мучительных текстов Чехова. Пять авторских редакций, бесконечные споры, обвинения в безнравственности героя и попытки объяснить его состояние «русской хандрой». Сам Чехов писал об Иванове как о человеке, который не решает вопросов, а падает под их тяжестью. В конце XIX века это был портрет «надломленного». В XXI — почти норма.
Для Студии театрального искусства Чехов — не просто репертуарный автор, а способ мышления. Здесь уже шли «Три сестры», «Записные книжки», «Три года», а во дворе театра растет собственный вишневый сад.
С первых секунд понятно, что хрестоматийного Чехова не будет. Перед черным занавесом горит одинокая свеча. Это не бытовой пролог, а почти заупокойный чин. Спектакль открывают две гигантские черные крысы, внезапно продирающиеся через зрительный зал на сцену. Грызуны — отсылка к другому спектаклю Женовача, «Лабардан-с» по гоголевскому «Ревизору». Ближе к финалу Лебедев (Андрей Шибаршин) в разговоре с дочкой Шурочкой (Алена Семенова / Анна Саркисова) еще вспомнит о них: «У Гоголя две крысы сначала понюхали, потом ушли. А ты, не понюхавши, на меня набросилась».
За постановку вновь взялась любимая команда Женовача: художник Александр Боровский, художник по свету Дамир Исмагилов и композитор Григорий Гоберник. Вместе они продолжают искать новое в текстах классика, чьи пьесы, казалось бы, изучены всем мировым театром под микроскопом.
Александр Боровский увлекает зрителя в помещичью гостиную. В центре сцены — застеленная кушетка. Позади нее симметрично располагаются две алые двери. Между ними — белоснежная печь. В СТИ любят говорить со зрителем через пространство, поэтому диван очень быстро перестает быть мебелью и становится чем-то средним между больничной койкой и гробом. На нем лежит Иванов (Алексей Вертков). Лежит долго, почти неподвижно, изредка переворачиваясь с одного бока на другой. И молчит полтора часа.
Когда-то он кричал, возмущался, спорил, читал стихи, рассказывал анекдоты. Теперь не встает с софы. А за его спиной проносится жизнь. Из поочередно хлопающих дверей вырываются слова — слова — слова. Их ласково изливают, заискивающе произносят, грозно выкрикивают Боркин (Никита Исаченков), умирающая от чахотки жена Иванова Анна Петровна (Татьяна Волкова), страдающий от скуки граф Шебельский (Юрий Горин) и обвиняющий в скорой гибели хозяйки дома земский врач Львов (Александр Суворов). Но Вертков на это не произносит ни слова.
Это молчание не философское и не красивое. Порой оно раздражает. Хочется, чтобы Иванов наконец встал, закричал, оправдался. Но он упрямо продолжает лежать.
Зритель, конечно, может съязвить: хороша роль — лежи себе на диване да конца спектакля жди. Но такие суждения мгновенно разбиваются о сильнейшую работу Верткова над образом. Единственное средство выразительности, которое ему оставил режиссер, — играть глазами. В них нужно передать боль, апатию, разочарование в жизни и себе, печаль, пренебрежение, гнев и еще многое из того, чем люди привыкли сотрясать воздух. И он мастерски делает это: лежит на сцене в глубочайшей депрессии.
Ирония в том, что за время безмолвия Вертков сообщает о герое больше, чем многие Ивановы, проговорившие текст Чехова от корки до корки. Это молчание — не поза и не прием, а форма усталости, доведенной до физиологии. Герой буквально не в силах говорить, потому что любое слово будет ложью.
Парадоксально, но при всей мрачности концепции спектакль часто смешон. И этот смех — точный, нервный, спасительный. 89-летний актер Юрий Горин, играющий дядю Иванова, графа Матвея Шабельского, справедливо называет это высшей клоунадой — умением найти смешное в трагическом. Чеховский смех здесь не облегчает, а, напротив, усиливает безысходность.
Свет Дамира Исмагилова работает как хирургический инструмент: он выхватывает, отсекает, оставляет в полутени то, что принято объяснять словами. В то же время музыка Григория Гоберника не ведет за эмоцией, а словно фиксирует пульс спектакля — редкий, сбивчивый, тревожный.
Буквально за десять минут до финальных аплодисментов Иванов всё же встает и произносит длинный монолог, отвечая на каждую претензию. Казалось бы, именно здесь и должна случиться кульминация. Но в этот момент лампочка не выдерживает напряжения, которое так старательно нагнетали актеры, и взрывается. И, несмотря на известный трагический исход пьесы, финал оказывается смазанным. Понятно, что оставить Алексея Верткова совсем без текста было бы крайне рискованным и наверняка обидным для артиста решением.
Впрочем, это всё — слова, слова, слова.





