Режиссер — о своей постановке поэмы Ерофеева «Москва—Петушки», о мате со сцены и об алкоголизме как состоянии души.
— Текст Венедикта Ерофеева вписывается в стилистику вашего театра?
— В основу репертуара мы всегда берем большую литературу. Единственное «требование» — чтобы она волновала, чтобы в нее было интересно погружаться и выдумывать ее. Ведь спектакль нам хочется именно выдумать, вырастить. Что касается Венедикта Васильевича, то, на мой взгляд, это один из ключевых писателей второй половины ХХ века. Мы с ребятами очень кропотливо работали над его текстом. Честно говоря, не думаю, что для нас — это отход от некой «нашей стилистики».
— Ну, раньше мат с вашей сцены не звучал…
— Мне кажется, что момент «выпивания» и момент мата в нашей стране — это отдельная песня, тянущаяся еще со Средневековья — от наших генетических кодов. И Ерофеев — одно из звеньев этой цепочки. Мир его поэмы, как и вся ее мифология, нам открывался постепенно: алкоголь как состояние души, как ее поэзия, а не как физиологический факт жизни. Это некая фантазия, утопия, но в то же время — невероятно интересная реальность. Сам Ерофеев пил много, но не пьянел. Пил, чтобы обострить восприятие жизни. Нам, как и прежде, важно (и это было самое трудное) найти поэтический ход к произведению — не бытовой. Безусловно, для кого-то эта работа покажется непривычной, потому что многие ожидают увидеть электричку и бомжей, услышать репризы. Забывают определенный автором жанр — поэма. Когда на сцене выстраивается конкретная электричка, пропадает момент условности, уходит поэтика. Ведь самое главное здесь то, что человек описывает все события после смерти. Вот где загадка. Его душа проходит сквозь время и пространство. Тут и сфинксы, и ангелы, и Крамской, и чехарда мест действия — все это не может быть бытовым, не может быть иллюстративным. В театре вообще иллюстрация — вещь гибельная.
— То есть вы пошли другим путем?
— Пожалуй. Мы с художником и соавтором спектакля Александром Боровским очень долго искали поэтику, старались сохранить поэму в ее целостности. И, как это ни парадоксально, именно поэтому в поисках театральности от некоторых сцен пришлось отказаться — замысел был в другом.
— А как же верность авторскому тексту?
— Понимаете, это не библиографический спектакль. Мы не стремимся сохранить каждое слово автора, каждый поворот сюжета. Законы театра несколько отличаются от законов литературы, поэтому, когда занимаешься постановкой прозы, очень важно не попасть в плен литературного мышления. «Москва−Петушки» — спектакль, который строится на монологе главного героя, в то время как все остальные персонажи являются импульсами для возможности этого монолога. И получается своеобразный поток сознания и мыслей сквозь время и пространство одного человека. В поэме есть несколько персонажей, которые проходят через весь спектакль практически без текста. И актерам держать внимание на тишине, на молчании очень трудно.
— И получается?
— Наши репетиции поэмы Ерофеева — мучительное состояние, очень личное и субъективное. Наверное, ни один человек об этом честно не расскажет. Испытываешь и унижение, и беспомощность, и чувство, что все провалил. В какой-то момент кажется, что все — гениально и здорово, но потом снова возвращается чувство, что все не то. Мы с ребятами ставим перед собой максимально трудные задачи.
— С исполнителем главной роли Алексеем Вертковым вы определились сразу?
— Думаю, это именно его работа. С самого начала подразумевался именно Леша. В спектакле крайне важна индивидуальность этого артиста.
— Будет ли близок спектакль о советском интеллигенте современному зрителю?
— Мне кажется, что темы Ерофеева — одиночество, обреченность на несчастье, смерть при жизни — волнуют любого думающего человека. А театральный зритель — это как раз человек, который настроен на диалог. И если спектакль выдуман хорошо и, возможно, даже талантливо, то, думаю, зрители его примут: они будут смеяться и неожиданно затихать, проживая эту историю вместе с нами.